The poetic of limit in the dithyramb "Letzter Wille" by Friedrich Nietzsche

Cover Page

Cite item

Full Text

Abstract

There in the article is represented a philological analysis of the Friedrich Nietzsche’s verse “Letzter Wille”, which is included in the cycle called “Dionysos-Dithyramben”.

Purpose: The purpose of the article is to consider the text formal organization emphasizing while analyzing the semantic structures which arise when such an organization is executed.

Methods: The methodological dominant is the method of philological analysis; on the methodological periphery is found the method of imaginative reconstruction, which consists in contextual imaginative reconstitution of eidetic structures existing beyond of fictional reality but being represented therein.

Results: It was done an analysis of this verse, and the semantic structures which are represented in it were considered.

Conclusions: Firstly, the poem “Letzter Wille”, which represents a history of an overcoming by a subject of his own limits, hoc est his own subjectivity, has a complex subject organization which is being expressed in the reciprocal ingression of the narrating and the narrated consciences in each other: it leads to an integration of them. Secondly, and there in the article it is being shown, the basis of the poetic of this verse is a sense of a limit; it is being expressed in all the layers of the poetic organization.

Full Text

Прежде чем заговорить непосредственно о предмете рассуждения, необходимо прояснить, что есть предел и с какой позиции о нем возможно вести речь в контексте исследования ницшеанского дифирамба. Во-первых, предел — это граница, ограничивающая что-либо черта; далее, предел — это высшая, последняя, крайняя степень чего-либо; Аристотель использует понятие предела для обозначения цели каждой вещи, то есть конечной ее причины; кроме того, нельзя упустить и математический смысл: предел — то значение, к которому сходится последовательность значений функции или последовательности. Таким образом, главной семой в понятии предела является сема последности, крайности, граничности — непревзойдимости.

Дифирамб Фридриха Ницше «Letzter Wille» [1, с. 388] построен в форме монолога, который возникает не как прославляющее героя повествование,  в котором герой был бы традиционно  уподоблен богам и великим героям, включен в их высокое и мощное бытие, — а как выражение сильного субъективного переживания. Здесь не один герой, которому должен быть посвящен дифирамб, а два героя: вторым является  «я» — Субъект речи, поэт. И поэт здесь — не только второй субъект эстетического события, не только функция субъекта речи, поэтического завершения образа истинного героя, по определению требующего едва ли не громадной дистанции к нему, но человек, глубоко захваченный переживанием, преображающим его.

Содержание ницшеанского дифирамба – стремление поэта ко героической смерти, образец которой лирическое я видит в смерти своего друга:

So sterben,
wie ich ihn einst sterben sah…

Эта смерть переживается поэтом как предельное, «последнее» — letzte — достижение и воплощение совершенства человека, его истинно героической воли и полноты жизни. Поэт видит устремленный на себя взгляд героя как взгляд бога, бросающий  свет «в сумрак его юности». Это взгляды-молнии, озаряющие, «божественно» пронзающие поэта — преображающие его:

…Blitze und Blicke
göttlich in meine dunkle Jugend warf…

Обратим внимание на словосочетание Einst sterben sah. Einst может означать «однажды» и «некогда», «когда-то», то есть «однажды увидел», что позволяет воспринять эту фразу как указание не только на то, что поэт был свидетелем смерти друга, но и на то, что однажды он увидел эту смерть. Однажды увидеть чью-то смерть может скорее означать однажды представить себе, может быть — вообразить.

Такая позиция лирического Я однозначно говорит о том, что повествователь находится еще «по эту сторону» границы: до того события, что сам герой обозначает словом vernichten — изничтожить. Само положение того, кто произносит это слово, говорит о том, что на самом деле это изничтожение не есть аннигиляция; это изничтожение относится скорее к тому, что сам Ницше именовал das Menschliche, Allzumenschliche — «человеческое, слишком человеческое». Поэтому два лика, присутствующие в тексте — якобы два героя, а на самом деле две маски, — это два аспекта одного сознания. То, что лирическое я говорит о своем герое, оно говорит о себе самом; поэт, творя в тексте неименуемого героя, который настолько могуч и блистателен, что самим своим появлением рассеивает сумерки обыденности, — поэт творит в тексте на самом деле себя: конечно, речь идет не о биографическом авторе, а об образе автора, который присутствует в тексте; и когда повествователь рассказывает о том, что совершил этот герой, прозреваемый в момент профетического озарения, — повествователь рассказывает о том, что свершил он сам или мог бы свершить.

В этом отношении центральной нам представляется фраза:

…auf seinem Schicksal ein Schicksal stehend…

Герой стоит на seinem Schicksal, своей судьбе, как ein Schicksal: внимание притягивает к себе неопределенный артикль, указывающий, вероятно, на то, что герой творит новую — но не единственную — суть, пока еще неведомую миру: герой утверждает радикально новое, радикально иное, вероятно неизвестное пока даже ему самому. Конечно, это stehen — это вовсе не обязательно ниспровержение; герою нет нужды отрицать свою судьбу — да и, впрочем, возможно ли это? Скорее он, исполняя свой рок, являет качество преодоления — он сам уже становится роком. И потому он побеждает погибая; объятый amore fati, он сам волит — погибнуть; в последний свой приказ — он вложил себя без остатка; этим приказом он одновременно повелел себе — погибнуть. Герой, этот Радикальный Субъект, — не просто радостно и ликующе идет навстречу своей смерти, навстречу радикально иному — но он сам уготавливает себе смерть, смеясь этому, — он сам есть своя смерть.

Неслучайно красной нитью через весь дифирамб проходит аффриката < ͡ts >, подобная вспышке молнии  — бьющая, словно молния, — появляясь именно там, где речь идет о пароксических движениях Героя: letzter; der Blitze und Blicke… warf; ein Tänzer; erzitternd; jauchzend.

Почти сразу после высказывания о судьбе следуют слова:

…jauchzend darüber, daß er sterbend siegte —:

befehlend, indem er starb,

— und er befahl, daß man vernichte...

Он ликует оттого, что погибает побеждая — и он не прекращает повелевать об изничтожении. В этих словах интенсифицируется героическая воля — воля к тому, чтобы погибнуть хорошо: погибнуть победителем, сгореть в собственном сиянии, как сгорает комета. И вопрос, выражением которого является этот момент самоузнавания, — Должно ли мне изничтожить мое слишком человеческое? — этот вопрос становится центральным, и ответ на него дан. — Герой говорит, герой совершает Да — «dieser jasagendste aller Geister» [1, с. 343].

Слово изничтожить выступает как бы центральным элементом, осью, вокруг которой и выстраивается герметичная структура стихотворения; но одновременно с тем слово изничтожить оказывается на периферии оной структуры, нарушая герметичность — открывая возможность взгляда наружу. Едва ли окажется праздным наблюдение, что слова Freund и vernichtend: то есть первое и последнее, что читатель узнает о Герое, — являют собой диссонансную рифму, единственную во всем стихотворении и, благодаря расположению своих членов, выступающую как бы «полюсами поля», обеспечивающими первичное напряжение в тексте.

Глагол изничтожить — это кульминация повествования; тем это вернее, что — кроме разрядки в его написании — оба раза, как оно появляется, за ним следует многоточие: особый знак, интонационный, но в первую очередь все-таки семантически значимый: многоточие показывает незавершенность, оборванность фразы — создает претензию на продолженность, обеспечивает дление мысли — с тою лишь разницей между многоточием и тире, что явственно после многоточия не следует ничего — и дление совершается как бы подразумеваясь, не будучи выражено, так сказать, материально; многоточие здесь подобно выстрелу из лука.

Это дление таково, что в момент Изничтожения бытие Радикального Субъекта становится настолько интенсивным, что переходит за грань бытия; он очищается от всего наносного, вторичного, приобретенного, от всего ложного — и проступает подлинная суть, чистая, искрящаяся, неуничтожимая. Герой изничтожает сам себя — с тем, чтобы стать — чтобы быть неизничтожимым; и когда герой исчезает, тем вернее он присутствует… Его бытие становится настолько неоспоримым и непревзойденным, что перестает быть просто бытием; объект повествования растворяется в субъекте, — но и субъект преодолевается: возникает великая, грозная и блистательная картина властной озаренности перунами —: могущественное сознание, зияющее в тексте, объемлет собою все — и смотрит на себя — и дивится себе и стремится и выходит за свои рамки.

Такой принцип субъектной организации можно назвать сверхсубъектным. В этом и семантический предел дифирамба, в котором являет себя радикальный опыт лирического героя — поэта; нам представляется весьма продуктивным сопоставление этой открывшейся нам реальности с концепцией la rottura del livello, то есть концепцией разрыва уровня, сформулированной итальянским философом Юлиусом Эволой, — однако развитие этой параллели увело бы нас слишком далеко от магистральной линии рассуждения.

Предельный переход выражается и формой стихотворения: кроме фонематической упорядоченности, о которой немного было уже сказано, важно еще, что время лирического героя, то есть повествователя, — мгновение; уж во всяком случае оно не длится дольше тех секунд, что нужны для произнесения монолога, который и представляет собою рассматриваемый дифирамб. Однако же внутри этого мгновения умещаются две жизни и две смерти.

Стихотворение полнится лексическими парами, в языке вроде бы антонимичными: der Heiterste — der Schwerste, der Heiterste — hart, muthwillig — der Schwerste, tief — der Heiterste, vordenklich — der Schwerste, возможно göttlich — vordenklich, а также изобретенная Ницше пара vordenklich — nachdenklich. Притом все эти слова выражают характеристики одного героя; очевидно тем самым, что воспринимать их как антонимы в данном случае неуместно. В чем же дело? И как соотносится с этим аллитерирующая пара Blitze und Blicke? — Мы полагаем, что в случае подобного словоупотребления можно говорить о стирании прямого лексического значения. Дело в том, что, облекая высказывание в слова, человеческое сознание отнюдь не оперирует лексическими значениями; более того: значение слова никогда не исчерпывается словесным перечнем объяснений, приводимым в толковом словаре: значение слова — это недифференцируемое поле, и человеческое сознание, оперируя словами, также опирается не на отдельные рационализируемые области целостного значения, а на чувство, что стоит за ними и объемлет их: чувство целостной реальности, обозначаемой данным словом. Таким образом, напрашивается закономерный вывод: автор, ставя рядом слова с противоположными или несмежными значениями, как бы рифмует их, сближает: и лексические значения стираются, объединяясь в новое значение — невыражаемое, но чувствуемое, скорее ощущаемое. Так Ницше находит предел слова как такового.

Как, в таком случае, понять заглавие стихотворения? Выражение «Letzter Wille» может иметь три значения, отнюдь друг другу не противоречащих. Во-первых, если понимать прилагательное letzt количественно, Letzter Wille — это волеизъявление, высказываемое в последнюю очередь; самое последнее желание: «So sterben…» Во-вторых, прилагательное letzt может иметь и качественное, в данном случае ценностное, значение: и тогда Letzter Wille — это та последняя воля, после которой не может быть уже ничего: ибо она больше, выше, ценнее, тяжелее всех прочих воль: подобная воля — это выражение момента предельного самоузнавания сознания, эту волю высказывающего. Наконец, Letzter Wille — это традиционный синоним к слову das Testament — завещание, последняя воля. Эту троякость не стоит понимать дробно. Три словарных значения, только что описанные нами, здесь сливаются в единый смысл. — Тем это вернее, что без названия стихотворение однозначно воспринималось бы как высказывание лирического Я о самом себе: so sterben… — а рассказ об Ihn, о Нем, остался бы просто-напросто рассказом: частным эпизодом, занятным, красивым, величественным — но все же совершенно биографическим: у него не было бы средств стать непосредственным событием — найти предел художественности, а значит — предел реальности.

Тем примечательнее, что заглавие — единственное место в данном стихотворении, где можно разглядеть автора. Само стихотворение — монолог лирического Я (сознания вначале ограниченного, личностного, — которое преодолевает собственные границы, становясь всеобъемлющим, универсальным); заглавие же со всей отчетливостью являет глас некоего иного сознания — достаточно отстраненного, чтобы суметь оценить со стороны: это — Letzter Wille. Это, конечно, средство подготовить читателя к восприятию монолога лирического Я; но тем примечательнее, что, хотя авторское сознание является читателю в первую очередь, оно теряется, увязает в повествующем сознании, достаточно всеобъемлющем для такого, — и тем не менее не исчезает вовсе. Это значит, что повествователь и автор — это разные лица, как бы ни был велик соблазн отождествить их; и, несмотря на это, в сущности, нельзя их и однозначно развести, различить. Лирическое Я в «Letzter Wille» — как можно неопределимее, как можно текучее; осознание того, что оно обращается по сути к себе самому, предохраняет читателя от соблазна найти повествователя — или хотя бы его образ — и уж тем более отваживает от поисков автора. Здесь настолько интенсивно присутствует Я, которое говорит о себе и утверждает себя неопровержимо, что оно как бы само преодолевает себя.

Как видно, дифирамб Ницше «Letzter Wille» полностью построен на балансировании на гранях — тем более опасном и влекущем, что эта неустойчивость подчеркивается. В дифирамбе выражен пограничный опыт — как на плане выражения, так и на плане содержания: и даже нельзя сказать, что эти грани параллельны: они взаимно проникают друг в друга и взаимно угрожают друг другу — и потому взаимно друг друга подчеркивают. На наш взгляд, именно эта множественность, к тому же открывающаяся при восприятии лишь постепенно, тоже как бы в предельном переходе, — именно эта множественность является основою художественного впечатления, вообще именно эта множественность и создает обсуждаемый дифирамб.

Каждый из аспектов поэтической речи явлен в точке высшего своего развития: фонематическая, ритмическая, семантическая и даже образная упорядоченность — каждая из них ставит текст на грань невозможной для художественного произведения реализации. Стихотворение грозит стать песнью; стихотворение грозит стать философским текстом; стихотворение грозит стать реальностью. Звучание конституирует образность, которая в свою очередь определяет звучание — и их переплетение не просто порождает семантику; оно практически ставит того, кто осмеливается воспринимать эту поэзию, в положение лирического героя, подошедшего к абсолютной грани собственного предела — собственного конца — и заглянувшего дальше.

×

About the authors

Artemy I. Nogotkoff

Samara University

Author for correspondence.
Email: ar-gamilzor@inbox.ru

Student of II course in the Faculty of Philology and Journalistic

Russian Federation, Postcode 443086. Russia, Samara, Moskovskoye highway, 34

References

  1. Nietzsche, Friedrich. Sämtliche Werke. Kritische Studienausgabe in 15 Bänden. Band 6. Herausgegeben von Giorgio Colli und Mazzino Montinari [Текст] / Friedrich Nietzsche. — München: Deutscher Taschenbuch Verlag de Gruyter, 1999. — 461 S. — ISBN 3-423-59044-0 (dtv Kassettenausgabe) — ISBN 3-423-30156-2 (dtv Einzelband) — ISBN 3-110-16599-6 (de Gruyter Kassettenausgabe) — ISBN 3-110-16598-8 (de Gruyter Einzelband)

Supplementary files

Supplementary Files
Action
1. JATS XML

Copyright (c) 2022 Proceedings of young scientists and specialists of the Samara University

Creative Commons License
This work is licensed under a Creative Commons Attribution-ShareAlike 4.0 International License.

This website uses cookies

You consent to our cookies if you continue to use our website.

About Cookies